Взгляд его упал на худого, жалкого на вид человека, который брел по переулку. Священник автоматически начал соображать, не осталось ли чего на кухне на тот случай, если этот человек… У него были тёмные волосы, тёмная кожа. Палестинец, наверное.
– Извините, – крикнул издали палестинец по-английски, с широким американским произношением, но с испанским акцентом, – я ищу стоянку такси.
Патер Лукас развёл руками.
– Здесь нет стоянки, – ответил он.
– Вот чёрт, – вырвалось у темноволосого человека, который, подойдя поближе, оказался уже не так похож на палестинца. Скорее на мексиканца, умирающего от голода. Заметив на патере Лукасе монашескую рясу, он испуганно спохватился:
– О, извините, отец, я не знал, что вы… что…
Он смолк. Взгляд его скользнул вверх по стене, у которой сидел священник, он заметил там прорези колокольни и крест на верхушке.
– Это церковь, – сделал он вывод.
– А вы не здешний, верно?
– Нет, нет. Я из Бозмана, Монтана. Соединённые Штаты Америки. Я приехал только сегодня утром и в Иерусалиме впервые…
– Вам не повезло: сегодня вечером вы мало чего увидите. В шаббат всё закрыто.
– О, что вы, мне очень повезло. Поверьте, я сегодня счастливейший человек на свете. Только мне надо вернуться в лагерь, а то… Нет, правда. Понимаете, завтра, может быть, придётся уже улетать. И это было так здорово, что я всё-таки успел…
Священник бросил на землю докуренную сигарету и раздавил окурок.
– Какой такой лагерь?
Мужчина, казалось, не слышал его. Он пристально смотрел на крышу церкви, и на его лице вдруг появилась просветлённая улыбка:
– Скажите, пожалуйста, отец, – медленно спросил он, – а нельзя ли меня ненадолго впустить в ваш храм?
– По правде говоря, мы уже закрылись.
– Да, я знаю, я знаю, извините меня. Я только подумал, вдруг, может… Моя мать была бы так рада, если бы я мог сказать ей, что помолился в Иерусалиме. Всего на несколько минут, а? На одну минуту! Пожалуйста…
Патер Лукас улыбнулся. Им тут приходилось заманивать людей кормёжкой, чтобы хоть как-то заполнить церковь. Неужто он станет чинить препятствия на пути того, кто пришёл добровольно и хочет помолиться. Он достал связку ключей и поднялся.
– Сколько угодно, друг мой. А потом я вызову вам такси.
– Это плохая бумага, – сказал Иешуа после того, как долго изучал её под микроскопом. – Просто дрянь, если быть точным.
Стивен пожал плечами:
– Чего ты хочешь, ей же две тысячи лет.
– Я не об этом. Я хотел сказать, это не та бумага, которую нужно было брать с собой, – Иешуа вынул из-под объектива микроскопа подложку с крошечной пробой бумаги. – Тот, кто написал это письмо, либо совсем не разбирался в бумаге, либо не имел выбора.
– Это значит, что у нас ничего не выйдет? – спросил Стивен. – Всё бестолку?
– Нет, конечно, что за ерунда. Что-то мы со временем так или иначе сможем прочитать. Но во многих местах бумага просто рассыпалась в прах, тут уже ничего не поделаешь. Очень плохая бумага. Может, действительно американская писчая бумага…
Должно быть, Стивен посмотрел на него в некотором замешательстве, потому что Юдифь вдруг рассмеялась:
– Йоши, сейчас тебе придётся, видимо, долго извиняться и оправдываться, что у тебя нет антиамериканских предубеждений.
– Чего? Ах, да, – огорошенно встрепенулся Иешуа. – Всё дело в том, что сейчас просто выпускают очень много плохой бумаги. Экономят просто на всём: на вяжущих средствах, на клее, на сырье – и получается бумага, которая растворяется сама по себе, её разъедает собственная кислота, я уже много таких историй слышал. А хуже всего – экологически чистая бумага. В Европе есть финансовые учреждения, которые печатают свои налоговые извещения на экологически чистой бумаге – так эта бумага не доживает даже того срока, какой положено эти извещения хранить.
– Но ведь эта у нас не экологически чистая или как?
Бумага, лежавшая на убогой дюралевой тарелке, выглядела подозрительно серой.
– Нет, от неё бы просто ничего не осталось. Но и особо устойчивой её не назовёшь, – взгляд Иешуа снова приобрёл тот рассеянный, отсутствующий блеск, который отличает всех настоящих учёных. – Это даже подтверждает твою теорию, Стивен. До нашего времени такую плохую бумагу вообще не выпускали.
– Ты шутишь.
– Нет. Старинная, ручной работы бумага и сейчас ещё так же прочна, как изначально, в четырнадцатом или пятнадцатом веке.
– Ты всерьёз утверждаешь, что в наши дни больше не выпускают бумагу, которая по стойкости могла бы тягаться со средневековой?
– Выпускают, конечно. Просто наш незнакомец не потрудился ею запастись. Спрашивается, почему, – задумчиво сказал Иешуа, взял тарелку и бережно понёс её в другой конец лаборатории, к ящику, похожему на увеличенную в размерах микроволновую печь. Он аккуратно поместил внутрь тарелку с бумагой, закрыл стеклянную дверцу и нажал на большую зелёную кнопку. На невидимой задней стороне аппарата начало греметь какое-то устройство – как неисправный фен, да так громко, что Стивен испугался, не разнесётся ли шум по всему зданию. Внутри печки появился прозрачный туман.
– Увлажнитель, – сказал Иешуа.
– А, – отозвался Стивен, но, не дождавшись более подробных объяснений, спросил: – А для чего?
– Бумага состоит из целлюлозы. Целлюлоза – это полимеризованный полисахарид. В процессе старения степень полимеризации уменьшается, что приводит к ломкости. Вместе с тем бумага гигроскопична, и поэтому ей можно в известной мере вернуть эластичность осторожным добавлением влаги.